К отцу своему, к жнецам - Роман Шмараков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Бывает так, что случай ведет человека к гибели, а бывает, что и сам человек на нее напрашивается, а что из этого хуже, нелегко сказать; мы же расскажем вам, как это вышло с мессиром Гильмом, благородным владетелем Дарньи. С той поры, как мессир Гильом воротился домой от греков, в чьих краях совершил много славных подвигов, он зажил, как прежде, принимая у себя гостей и сам навещая многих, выказывая христианскую ревность и часто бывая в монастыре, коему сделал много богатых дарений; но против былых своих обычаев он никогда не ездил на охоту и не обнаруживал такого намерения. Его люди думали, что он устал на море и желает покоя для своего тела; но когда увидели, что время идет, а мессир Гильом не хочет и вспоминать о своем прекрасном лесе, с его чащобами, речками и несметными зверями, приуныли и стали толковать между собою, отчего это с ним вышло, что он охладел к тому, к чему прежде стремился сильней всего, и как это можно поправить. Молву невозможно удержать, и если она в одном углу дома, то вечером будет и в другом; и когда мессир Гильом проведал, что люди о нем говорят, то собрал их перед собою и клятвенно обещал, что первый, кто перед ним проговорится об охоте, горько об этом пожалеет, и велел убрать с глаз все, что о ней напоминало. Все было сделано, как он велел, и люди накрепко заперли своим вздохи у себя в сердце, боясь не только словом, но и самым видом показать ему, о чем они думают. И вот однажды мессиру Гильому пришло на ум посмотреть на его любимого сокола; и когда он подошел, то сокол, сидевший на жерди, начал метаться туда и сюда в великом беспокойстве, а мессир Гильом, стоя перед ним, напоминал, сколько раз они с ним ездили на охоту, и укорял его, говоря, что даже женщины его не забывали так быстро; наконец он оставил сокола и ушел, велев слугам следить за ним прилежно. А через неделю он вышел на замковый двор, где дети играли, изображая охоту; и мессир Гильом сперва смотрел на них, как они кружат и налетают друг на друга, а потом возвысил голос и обратился к тому мальчику, который был кабаном, советуя ему, как следует отбиваться, и волею Божией и советами мессира Гильома этот кабан разметал всех собак, наседавших на него, и ушел в камыши, а мессир Гильом при виде этого воскликнул: „Прекрасно, клянусь моим спасением“ и был весел до самого вечера. Такими вот забавами пробавлялись у них в замке, и мы вам неложно скажем, что многим хотелось, чтобы все было иначе. А еще через неделю вышло так, что двое поселян сказали друг другу: „Что этому лесу стоять, как вдова, покамест мессир Гильом сидит безвылазно за своими стенами; пойдем-ка мы туда и, Бог даст, вернемся с какой-никакой добычей“; и они сделали, как сказано, и уж не знаю как, но выследили доброго оленя и подстрелили его. И пока они стояли над ним, изумляясь своему подвигу, на них самих налетели лесничие и потащили в замок, где им предстояло быть наказанными самым горьким образом; и оленя, конечно, они не бросили там, но доставили его на замковый двор, думая, что порадуют мессира Гильома, если ему будет хорошее жаркое. А он вышел поглядеть, что за шум, и когда увидел этого оленя, лежащего посреди двора, то воскликнул: „Будь я проклят навеки, если стану подбирать за этими мужиками“. Сказав это, он велел трубить в рог и собираться немедля, хотя дело шло уже к вечеру. Несказанной радостью наполнились сердца людей, думавших, что они до самой смерти этого уже не услышат: никто никогда не поднимался с места так споро, как они. И вот мессир Гильом выехал со двора, подобный прекрасному Мелеагру, когда тот скакал в Калидонский лес, а те, кто остался, говорили друг другу: „Благодарение Богу, теперь все пойдет по-прежнему“. А когда они среди своего веселья заслышали стук в ворота, то весьма удивились, пред воротами же были люди, ушедшие с мессиром Гильомом, в великой тревоге и беспорядке; впущенные, они ничего не могли рассказать, но только плакали и стонали, как женщины, а собаки попрятались, где было можно. И поскольку никто не мог унять это волнение, но каждый делал, что приходило ему на ум, то одни потом утверждали, будто им послышалось, что на закате солнца где-то вдали затворилась огромная дверь, а другие отрицали, что было что-то подобное. И эти люди, впущенные в ворота, занесли с собой в замок такой страх, что никто из бывших там не вызвался идти искать мессира Гильома, хотя священник стыдил их, и чем рассудительнее были люди, тем большую строптивость они выказывали перед увещаньями. А когда Аврора поднялась, чтобы подать им новое мужество, все в замке, сколько там ни было крепких людей, встали и пошли в лес. Вступив в его гущу с опаской, они перебрели через ручей и довольно скоро нашли на поляне мессира Гильома, хотя предпочли бы век не видеть его, чем видеть таким: ибо он был мертв, и на теле его не было невредимого места, а лицо было такое, словно Господь только что осудил его на Страшном суде. И тот ловчий, что один из всех остался при нем, стоял подле большого дуба, прислонившись к нему спиною, и отмахивался от чего-то, хотя перед ним ничего не было: к нему подошли, заговорили с ним ласково, называя по имени, и мало-помалу смогли утихомирить и увести домой, но он умер, не прошло и недели, и не смог даже исповедаться, как положено. Священник же в ожидании их прихода молился в капелле, призывая милость Божью на всех, кто был в том лесу, а когда люди вернулись, вышел к ним и увидел, что мессира Гильома нет с ними, ни живого, ни мертвого; и люди рассказали священнику все, что видели, и сказали, что погребли мессира Гильома там же, в лесу, потому что не могли смотреть на его лицо, и что пусть он наложит на них любое покаяние, какое ему угодно, но они сделали, что сделали, и уже не сделают иначе. Когда же дело разгласилось, в замок приехал мессир Жан, брат его отца, и взял все под свою руку. От его скупого и строгого нрава многие с печалью вспоминают, как был щедр и милостив мессир Гильом, однако он до сих пор лежит там, в лесу, потому что никто не осмелится пойти забрать его тело».
Так закончил он свой рассказ, я же просил его не рассказывать об этом нашему господину. Не знаю, надо ли было денег ему дать или грозить священною властью, врученной моему сану, ибо мне казалось, что неохотно дает он мне обещание молчать, волнуемый скорее тщеславием, нежели иными побуждениями, – ведь эту историю он рассказал хорошо, а другой мог сделать это хуже.
63
25 августаГосподину Фирмиану Лактанцию, досточтимому магистру Никомидийскому, Р., смиренный священник ***ский, – венец вечной славы
Поскольку многие, о боголюбезный муж, осмеливаются выходить бойцами на арену, где не без славы состязались Донат, Евклид, Аристотель и другие, и громогласно восхваляют наше время, благословленное расцветом всех наук, заблагорассудилось и мне по мере способности, отпущенной небом, и масла, потраченного в ночных занятиях, сказать кое-что на почесть ораторскому искусству, описав его свойства, части и орудия в книжице, отмеченной не столько пространностью, сколько прилежанием и любовью к предмету.
Тем, кто пренебрегает красноречием, как школьной гремушкой, мы скажем, что внушениями этого искусства были некогда отделены общественные дела от частных, священное от мирского, города воздвигнуты, дан устав супружеству, люди научены кротости, причастной божественному. Не согласимся и с Сенекой, когда он говорит: «Речь, которая печется об истине, должна быть безыскусной и простой» и паче всего хвалит такую речь, которая все время оглядывается, словно забыла что-нибудь на дороге: неужели и от врача он требует того же – пользоваться первым орудием, какое придется по невежеству или безрассудству, ибо он-де не о чем другом печется, как о человеческом здоровье? – «Почему ты вспомнил о лечении?» – Да разве это не первое сравнение, когда говоришь о красноречии, и не лучшее из всех? И всеми добродетелями, и всеми недугами, как мы видим, заимствуется речь у нашей жизни, делаясь верным оттиском и нрава нашего, и пристрастий, и привычек. Рассказывает тот же Сенека, что некий человек, избавленный богатством от нужды в разуме, устраивал по себе тризну со всеми погребальными яствами, какие полагаются, а напоследок заставлял себя выносить с этой удивительной трапезы, в пышном убранстве, под горький плач и похвалы его доблестям, – и не удовольствовался один раз покинуть этот мир, но ежедневно прощался с ним и с собою подобным образом. Мало ли мы слышали речей, в которых оратор не что иное делал, как себя самого выносил, принаряженного и поданного с величайшим тщанием? В пороках речи, как и во всем остальном, каждый выбирает то, к чему у него больше склонности, и добивается в своем ремесле несравненных успехов, от коих немеют Камены: одни гонятся за краткостью и достигают темноты, в которой сами теряют дорогу и уповают на прохожего; другие, облюбовав себе смелость образов и необычность их сочетания, надсаживаются, взваливая тюленя на дуб; иные, стремясь к высокому, впадают в такую напыщенность, что без помощи всего Олимпа не могут кусок хлеба съесть; тем мила речь обрывистая и неотделанная, этим – такая, что от песни ее не отличишь, и, словом, «если остался где дом», способный противиться общему злу, то не в почтении он пребывает, но скорее в пренебрежении и заброшенности. Что же сказать о людях, которые, давая в речах волю воображению, пораженному страхом, охваченному досадой, разливающемуся в радости и, коротко сказать, покорному всем осаждающим его двери чувствам, несутся, словно Фаэтон, по неторным тропам, заставляя слушателей с трепетом ожидать горестного падения? Чем же, скажи, лечится испорченное красноречие – не говорю об изъянах души, кои в нем выплескиваются, – как не другим красноречием, способным отличать уместное от чрезмерного, дозволенное от осуждаемого, пристойную красоту от безрассудной роскоши, благоразумное подражание лучшим авторам – от дерзкой склонности выставлять их сотоварищами своих прегрешений? Неужели нельзя нашему витийству выйти на луг за вешними цветами, чтобы не потерять непорочной простоты и важности? «Смотри, как бы тебе, выступающему столь заносчиво, не оказаться еще смешнее тех, на кого ты нападаешь». Начну, как смогу: если не преуспею, по крайности научу других, где можно оступиться на этой дороге. Если же скажут мне: «В чужих садах сорвано то, что ты нам приносишь», я отвечу, что лучше заимствоваться чужим, храня уважение к его владельцу, нежели по собственной воле блуждать в диких лесах, среди бесплодных дерев.